Зрелище унизительное и в высокой степени безнравственное! Надо без оглядки бежать из этой страшной среды, чтоб не засосаться в нее, чтоб не осквернить свою душу.
Во всяком случае, глуповскими протестациями в любви увлекаться нельзя. Во-первых, глуповец слишком ошпарен, а во-вторых, он ищет только случая, как бы поудобнее и побезнаказеннее поднять ногу. Повторяю: не доверяй слишком опрометчиво, о неопытный путник, манящей наружности зеленого ковра, покрывающего сию трясину! Ковер — это распухшая от водки рожа глуповца; трясина — это исполненная ехидства душа его!
Самая простая и вместе с тем самая действительная манера поднимания ноги — это сплетня и клевета, и глуповец пользуется ею до пресыщения. Я бы сказал, что сплетня разъедает Глупов, что со временем она должна вконец уничтожить его, если бы не знал наверное, что тут ни разъедать, ни уничтожать нечего, что тут живет одно тление, которое потому и живет, что оно тление. Сплетнею и клеветой занимался Глупов еще до ошпаривания, еще в то время, когда он, в веселии сердца, унавоживал дно горшка. Он был великий на это художник и предпочитал этому искусству разве искусство смешить и увеселять своих добрых начальников. Первое он называл своим незаконопротивным упражнением души и сердца, второе — своею политикой. Первое доставляло ему утешение; второе бросало ему в рот катышки со стола богатого Лазаря.
По-видимому, какое дело Флору Лаврентьичу Ржанищеву, что у Николая Семеныча Примогенова нос вавилонами вырос? Ан дело, потому что Флор Лаврентьич об том только и печалится.
Какое дело Федьке Козелкову, что Сеня Бирюков и лег и встал у Катерины Силантьевны? Ан дело, потому что Федька Козелков находится по этому случаю в больших попыхах: он наскоро сообщает об этом по секрету своему другу Володьке Паршивину, а Володька Паршивин приходит в ужас и тут же делится полученною новостью с Петькой Перетыкиным.
Какое дело кабаньей жене, что поросенков брат третьего дня с свиньиной племянницей через плетень нюхался? Ан дело, потому что кабанья жена до исступления чувств этим взволнована, потому что кабанья жена дала себе слово неустанно искоренять поросячью безнравственность и выводить на свежую воду тайные поросячьи амуры.
Какое дело всем этим Терентьичам, Сидорычам и Трифонычам, что я ел сегодня пирог с капустой, потом заходил к Матрене Ивановне и у нее ел пирог с налимьими печенками? Ан дело, потому что едва я вхожу в залу клуба, как ко мне подлетает Терентьич.
— А вы сегодня пирог с капустой ели? — говорит он и при этом строит такую рожу, как будто хочет спросить: «А раскуси-ка, брат, как я это узнал?»
— Ну да, ел.
Не отлетел еще Терентьич, как подлетает Сидорыч:
— А вы сегодня у Матрены Ивановны были?
— Ну да, был.
За ним подлетает Трифоныч:
— А вы сегодня у Матрены Ивановны пирог с налимьими печенками кушали?
— Ну да, ел.
И благо мне, если я ограничусь краткими ответами. Но если я истинный глуповец, то непременно пущусь в разыскания, буду мучиться мыслью, каким образом все это узналось, буду допытываться, буду приставать. И выйдет из этого такая благодатная штука, которая самым приятным образом наполнит мое существование в продолжение нескольких дней.
Все это, однако ж, было очень невинно и потому мало кого трогало. Конечно, рассказ о лежании и вставании Сени Бирюкова довольно пакостного свойства, но свойство это значительно умерялось тем, что если Федька Козелков рассказывал о похождениях Сени, то и Сеня, в свою очередь, передавал под величайшею тайной, что вчера ночью достоверные люди видели, как Федька влезал через окно к Матрене Ивановне, и что вследствие этого сегодня утром у Федьки появились золотые часы. И оба были довольны, и оба не питали ни малейшей друг к другу претензии.
Да и можно ли было оставаться недовольным? Если Флор Лаврентьич треснет Николая Семеныча по уху, а Николай Семеныч также треснет за это Флора Лаврентьича по уху, — стало быть, они квиты. Если Федька Козелков плюнет Володьке Паршивину в лицо, а Володька Паршивин за это также плюнет Федьке Козелкову в лицо, — стало быть, они квиты. «Гарсон! подай шампанского!» — и все тут. Это круговая порука, в которой не было ни одного не битого и насквозь не исплеванного.
Однако бывали клеветы и погнуснее.
Поверит ли, например, благосклонный читатель, что в одной из глуповских палестин некоторый старец десять лет состоял под судом по жалобе эстляндской уроженки девицы Фрик на обольщение ее тем коварным старцем и что жалоба эта и самая девица оказались впоследствии остроумным вымыслом некоторых развеселых глуповских робят, в котором принимал участие и сам глуповский судия? А между тем такое дело было, я видел его собственными моими глазами!
Девица Фрик! — а позвать старца к ответу! Хи-хи!
— Милостивые государи! — взывает старец, — никогда такой девицы не бывало! Сами вы видите, что это пасквиль!
Нужды нет! — отнестись к начальству Эстляндской губернии о разыскании девицы Фрик… Хи-хи!
— Нет девицы Фрик! — ответствует начальство Эстляндской губернии.
А сделать девице Фрик повсеместный по Российской империи розыск… Хи-хи!
А предписать глуповской земской полиции произвести по прошению девицы Фрик наистрожайшее следствие… Хи-хи!
А объявить старцу, что, по свойству взводимого на него обвинения, он обязывается отыскать лицо, которое согласилось бы взять его на поручительство… Хи-хи!
И вот старец, который, быть может, мечтал только о том, чтоб остаток дней своих посвятить посыпанию песком аллей своего сада, чувствует существование свое отравленным. Он день и ночь строчит ответы и объяснения; он мечется как угорелый и сорит деньгами, чтоб достать по себе поручителя («Чего доброго, еще напляшешься с таким сорванцом!» — не без иронии говорят глуповцы), он подает жалобу за жалобой, он ездит, он кланяется, он умоляет… Но нет ничего мрачнее глуповцев, когда они принимаются острить! Напрасно кланяется и умоляет старец — они не внемлют; они стоят себе в кружке да покатываются.