— Христос с вами, сударыня! Куда мне, старухе, от вас зря бежать, ведь я вас еще эконьких знавала!
Акулина отмеривала морщинистой рукой своей пространство на пол-аршина от земли.
— Это нужды нет, что знавала! — продолжала неумолимая Прасковья Павловна, — я тебя насквозь, ехидную, вижу! Лучше, что ли, ты Феклушки-то?
— Нашли с кем сравнить! ой, барыня!
— А останешься, так еще хуже того будет! навяжетесь вы мне на шею, калеки да хворые! Чем бы за мной походить, ан еще я за вами ухаживать должна… чай, и Семка останется!
— Покушайте-ка лучше, сударыня!
— Вот видишь! видишь, как ты со мной обращаться стала! ну, смела ли бы ты прежде меня есть принуждать! Нет, всех, всех с глаз долой!
Прасковья Павловна с негодованием отвергла подносимый ей жирный сочень, произнеся при этом следующие обидные слова: «Еще ядом, может, обкормить меня хочешь!»
И все-таки я должен сознаться, что Прасковья Павловна была совсем не дурная женщина, и даже внутренно сама себе не верила, обвиняя Акулину в недостатке преданности, а тем более в злостном желании обкормить ее. Она вполне была убеждена, что Акулина была преданнейшим и безответнейшим существом, какое только могло выработаться на русской почве, под влиянием тех горьких отношений, которые некоторыми героями не без иронии называются патриархальными.
Она действительно знала, что Акулина возилась с ней еще в ту радужную пору, когда она была «эконькой», и что с тех пор завязалась между ними та неразрывная связь, по свойству которой в глазах Акулины не было человека краше Прасковьи Павловны, а в глазах Прасковьи Павловны не было ключницы честнее и преданнее Акулины. Если и происходили у них иногда стычки по поводу некоторых весьма невинных вопросов, как, например, пролитого кваса, без вести пропавшего кусочка сахара, еще вчера вечером виденного на комоде, разбитой тарелки и т. п., и если Прасковья Павловна никогда не пропускала случая назвать Акулину старой воровкой и разорительницей, то последняя не только не обижалась этими импровизированными ласками, но, напротив того, считала бы, что в жизни ее нечто недостает, если бы их не было. Поэтому и настоящий казусный случай не только не изменил этих отношений, но еще более скрепил их. Нередко, когда барыня, безмолвствуя по целым часам и перебирая в уме своем все ужасы, которые представляло угодливое ее воображение, смотрела в окошко, Акулина потихоньку становилась в дверях ее комнаты и, пригорюнившись, смотрела на ненаглядную свою барыню.
— Куда это она огурцы несет? Куда она огурцы несет? — вскрикивала Прасковья Павловна, заметив, что девочка Васютка воровски пробирается около забора, неся под фартуком деревянную чашку с солеными огурцами. — Акулька! мерзкая! так-то ты барское добро бережешь!
Акулина опрометью бросалась из комнаты, чтоб накрыть виновную с поличным.
— Ах нет! — кричала ей вслед Прасковья Павловна, — ах нет! оставь ее, Акулинушка! пусть их едят, ненасытные! пусть все прахом пойдет!
И снова погружалась в мечтательность. В таких тревогах прошел целый месяц.
Однако Прасковья Павловна с величайшим изумлением вдруг заметила, что в течение этого времени вокруг нее никаких существенных изменений не произошло. По-прежнему «девки-поганки» подавали ей умываться и оправляли ее постель; по-прежнему «Федька-подлец» чистил ножи, ставил самовары и подавал за обедом кушанья; по-прежнему Авенирушка каждый вечер являлся за приказаниями… Даже пассажей особенных не было, кроме нескольких краж огурцов да изредка раздававшихся робких звуков гармонии (что, впрочем, случалось и в прежнее время).
Надо было истолковать себе это явление.
Но и тут Прасковья Павловна никак не могла вывести свою мысль на прямую дорогу из круга сомнений и противоречий, в котором она упорно вращалась.
«Нет, это они недаром! — думала она иногда, по-своему зорко присматриваясь и прислушиваясь ко всему окружающему, — это они нарочно смиренниками прикинулись!»
И вместе с тем, следом за этою черною мыслью, возникала в уме ее другая, более утешительная: «А что, если Грузилов наврал? что, если ничего этого нет, и все это только звон и брех пустых и неблагонамеренных людей?»
— Эти дворняжки кургузые только смуту заводят! ездят по соседям да только — тяф-тяф!..
Чтоб положить предел этим мучениям, она решилась ехать в город к тому самому Семену Иванычу, в котором, по свидетельству Грузилова, заключался первоначальный источник, из которого струилось смутившее ее известие.
Город, обыкновенно тихий до мертвенности, был как-то неестественно оживлен, когда в него въехала Прасковья Павловна: по улицам суетливо сновали и щегольские возки, и скромные, обтянутые рогожей баулы, и лихие сани, запряженные тройками, с гремящими бубенчиками и заливающимися колокольцами.
Обстоятельство это не ускользнуло от внимания Прасковьи Павловны.
«Ишь, черти, обрадовались!» — произнесла она мысленно.
И с этой минуты уже не сомневалась. «Как только я это увидела, — рассказывала она в тот же вечер Акулине, — что они, с позволения сказать, как черти в аду беснуются, так с той же минуты и положилась во всем на волю божию!»
Однако с Семеном Иванычем повидалась, хотя бы для того, чтоб испить чашу горечи до дна. Семен Иваныч был всеми уважаемый в уезде старец и точно так же ненавидел этот яд, как и Прасковья Павловна. Сверх того, он имел еще ту особенность, что говорил картаво и невнятно, но взамен того умел мастерски свистать по-птичьи, подделываясь с одинаковым успехом и под щелканье соловья, и под карканье вороны. Старики свиделись и немножко взгрустнули; Прасковья Павловна даже прослезилась.