— Не знаю, сударь, не знаю, как теперь и приказывать! Попроси разве сам дворянок-то: может, и дадут что-нибудь из милости! Я теперь и насчет себя ничего не знаю! будут они мою ласку помнить — ну, дадут что-нибудь: рыбки, что ли, солененькой, огурчиков, что ли! а не будут — и не евши день просижу… А уж перед холопками своими унижаться не стану!
Однако ж ожидания Прасковьи Павловны не сбылись. И закуска, и вслед за тем обед были поданы, как обыкновенно, без всякого замешательства. Грузилов ел с величайшим аппетитом, хрустел зубами, щелкал языком и причмокивал губами. Нельзя сказать того же о Прасковье Павловне: она почти все время исподлобья следила за движениями лакея Федьки и вслед за каждым проглатываемым куском приговаривала: «Ну вот, может быть, и в последний раз так едим!» Иногда аппетит ее даже совсем пропадал, и она с досадой бросала на стол вилку и ножик и отодвигала от себя тарелку с непочатым еще кушаньем.
— Прах побери, да и совсем! — восклицала она восторженно, — пусть все пойдет прахом; пусть все пойдет прахом!
В этот же день, вечером, по отъезде Грузилова, когда девка Маришка доложила барыне, что постелька их уж готова, Прасковья Павловна взглянула на нее как-то особенно кротко и сказала:
— Нет уж, Мариша, я разденусь сама! где мне тебя беспокоить… поди почивать! — Маришка остановилась в недоумении. — Или тебе меня жалко? — продолжала Прасковья Павловна, — ну, что ж, если у тебя такое доброе сердце, что ты хочешь раздеть свою барыню — раздень, я препятствовать не стану!
Ночью привиделся Прасковье Павловне сон.
Снилось ей, будто она пожалована в скотницы и доит преогромную корову. Только доит она и никак не может ее выдоить, а между тем сзади стоит Порфишка и приговаривает: «Доить тебе всю жизнь и не отдоиться, доить и не отдоиться!» Она будто бы хочет вскочить и замахнуться на Порфишку — не тут-то было: ноги словно приросли к земле, хотя самое ее так и подмывает, так и подмывает.
— Это, матушка, значит, деньгам переводу не будет, — объяснила ей ключница Акулнна, которой она имела привычку сообщать свои сны.
— Ах, уж какие теперь, Акулинушка, деньги! — сказала Прасковья Павловна и потихоньку при этом вздохнула.
Надо, однако ж, сознаться, что в девичьей не преминули воспользоваться нравственной переменой, происшедшей в Прасковье Павловне. По уверению Акулины, девки совсем от рук отбились, а Порфишка безвыходно поселился в девичьей и с утра до вечера тем только и занимался, что играл в гармонию и нашептывал девкам любезности, от которых они мгновенно шалели. Однако Прасковья Павловна только покачивала головой, когда ей докладывали обо всех этих беспорядках, и, не делая никаких распоряжений, уныло говорила: «Это еще что! дай сроку, и не то еще будет!» Одним словом, из прежней деятельной и бойкой барыни Прасковья Павловна превратилась в какую-то институтку-мечтательницу: по целым дням просиживала у окна, взглядывая в безграничную даль, и томно при этом вздыхала…
Однажды ей доложили, что пришел староста.
— Ну, что, Авенирушка, скажешь? — обратилась она к нему, — барыню, что ли, свою старую вспомнил?
— Хлеб, сударыня, весь измолотили.
— Ну, спасибо тебе, Авенирушка! спасибо вам, мои голубчики, что старую барыню не оставляете!
— Куда завтра народ гнать прикажете?
— А куда гнать? известно, куда нонче всех гнать велят!.. Нет, Авенирушка, я нонче приказывать не могу… приказывайте лучше вы мне!
Авенирушка неосторожно осклабился; Прасковья Павловна, которая зорко за ним следила, заметила это.
— Ты, кажется, смеяться вздумал? — спросила она его строго, — так я тебе еще докажу, подлец ты этакой, что значит барыню на смех подымать… вон с глаз моих, грубиян!
— Я, сударыня, помилуйте… я ничего… как можно этакому делу смеяться! Этакому делу плакать должно!
Прасковья Павловна несколько смягчилась. «Вот хорошие-то да благонравные все так говорят!» — подумала она.
— Что же насчет барщины изволите приказать? — приставал староста.
— Нет, Авенирушка, хоть я и знаю, что ты добрый, а приказывать не могу!.. Нет моих сил, Авенирушка!
Очевидно, отношения ее с каждым днем становились тяжелее и натянутее. Самые ничтожные затруднения, которые в былые времена Прасковья Павловна разрешала одним взмахом руки, принимали теперь в ее воображении неприступные, чуть не чудовищные формы. Горькие, безотрадные мысли посещали ее голову во время безмолвного сидения у окна.
«Как же теперь я кушанье сама себе готовить буду? — думала она, — я человек неженный…»
Пробегал ли в это время мимо окна теленок, или петух, взобравшись на кучу навоза, громким голосом взывал к своим хохлатым подругам:
«Стало быть, и это все — им! — думала Прасковья Павловна, — и теленочек, и курочка!»
Проходила ли по двору девка Аришка, исправляющая в доме должность прачки, неся на плече коромысло, обремененное мокрым, сейчас только выполосканным, бельем:
«Успокойся, милая! — думала сама с собой Прасковья Павловна, — успокойся, подлячка! не долго тебе мыть! скоро, очень скоро…»
Но тут мысль ее запутывалась н, незаметно для нее самой, получала такие кудреватые разветвления, что не было никакой возможности уловить их.
Даже преданная Акулина делалась в глазах ее чем-то вроде отогретой у пазухи змеи.
— А ведь ты от меня сейчас же стречка дашь! — говорила она, когда Акулина, видя ее горесть и заботясь об ней, как о малом ребенке, приносила ей пирожка людского попробовать или соченька с молодым творожком отведать.